РУБРИКИ

Тиберий Клавдий

   РЕКЛАМА

Главная

Бухгалтерский учет и аудит

Военное дело

География

Геология гидрология и геодезия

Государство и право

Ботаника и сельское хоз-во

Биржевое дело

Биология

Безопасность жизнедеятельности

Банковское дело

Журналистика издательское дело

Иностранные языки и языкознание

История и исторические личности

Связь, приборы, радиоэлектроника

Краеведение и этнография

Кулинария и продукты питания

Культура и искусство

ПОДПИСАТЬСЯ

Рассылка E-mail

ПОИСК

Тиберий Клавдий

p align="left"> Так вот, сенат хотел издать указ, по которому мой дом отстроили бы за счет государства на том основании, что он служил кровом многим выдающимся членам нашего рода, но Тиберий воспротивился этому. Он сказал, что пожар произошел по моему недосмотру и что, веди я себя с полной ответственностью, пострадал бы один чердак и урон не был бы так велик, и уж если надо заново отстроить и обставить дом, пусть это будет за его счет, а не за государственный, (громкие аплодисменты сенаторов). Это было несправедливо и нечестно, тем более что Тиберий и не собирался сдержать слово. Я был вынужден продать свою последнюю крупную недвижимость в Риме - квартал жилых домов возле Коровьего рынка и примыкающую к нему большую строительную площадку, чтобы отремонтировать дом за свой счет. Я не сказал Германику, что поджег его Калигула, - он счел бы себя обязанным возместить нанесенный ущерб, и по сути дела это был, я думаю, просто несчастный случай, ведь такой маленький ребенок не может отвечать за свои поступки.

Когда солдаты Германика снова отправились воевать с германцами, они добавили еще несколько куплетов к песне о трех горестях Августа; я припоминаю два или три из них и отдельные строчки из прочих, по большей части смешные:

Шесть монет - а что в них толку?

Сыр да сало не по мне.

Жалко, нет вина ни капли

На германской стороне.

И еще:

Август нынче взят на небо.

В Стиксе плавает Марцелл --

Ждет он с Юлией свиданья,

И она уж не у дел.

Где орлы - никто не знает.

И мечтаем мы о том,

Как к могиле государя

Птиц пропавших принесем!

Был там еще куплет, который начинался так:

Германн потерял подружку

И вдобавок пива жбан...

но остального я не помню, да куплет этот и не представляет особой важности, разве что он напоминал мне о "подружке" Германна. Она была дочерью вождя, которого германцы называли Зигштос или что-то в этом роде, а римляне - Сегест. Он жил в Риме, как сам Германн, и был принят в сословие всадников, но в отличие от Германна, чувствовал себя связанным клятвой верности, которую дал Августу. Этот Сегест был тем самым человеком, который предупредил Вара насчет Германна и Сегимера и посоветовал Вару арестовать их на пиру, куда тот пригласил их как раз перед началом злосчастного похода. У Сегеста была любимая дочь, которую Германн похитил, и хотя он женился на ней, Сегест ему этого не простил. Однако ему было нельзя открыто выступить на стороне римлян против Германна, который считался национальным героем; он мог лишь поддерживать с Германиком секретную переписку, где сообщал ему о передвижениях военных сил германцев и постоянно заверял в том, что его верность Риму неколебима и он только ждет возможности это доказать. Однажды Сегест написал Германику, что Германн осадил его в укрепленной одним лишь частоколом деревне, поклявшись никому не дать пощады, и им долго не продержаться. Германик форсированным маршем подошел к деревне, разгромил не очень многочисленный отряд осаждавших - сам Германн, раненый, находился в другом месте - и вызволил Сегеста. И тут обнаружил, что его ждал ценный подарок - в деревне оказалась жена Германна, которая гостила у отца, когда между ним и ее мужем вспыхнула ссора, и которая вот-вот должна была родить. Германик отнесся к Сегесту и всем его родичам очень милостиво и дал им земли на западном берегу Рейна. Германн, разъяренный пленением жены, испугался, как бы мягкость Германика не побудила других германских вождей сделать попытки к примирению. Он создал новый сильный союз племен, включая некоторые из тех, которые до сих пор были в дружбе с Римом. Но Германик по-прежнему был неустрашим. Чем больше германцев выступало против него в открытом бою, тем больше это было ему по сердцу. Он никогда не доверял им как союзникам.

Еще до окончания лета Германик победил германцев в целом ряде боев, заставил Сегимера сдаться и вернул первого из утраченных орлов - орла Девятнадцатого полка. Он также побывал на поле боя, где Вар потерпел поражение, похоронил кости своих товарищей по оружию по всем правилам и первый, своими руками, возложил кусок дерна на их могильный холм. Военачальник, который вел себя так пассивно во время мятежа, храбро сражался во главе своих войск, а в одном случае неминуемое, как всем казалось, поражение обратил в торжество. Преждевременное известие о том, что битва проиграна и германцы идут триумфальным маршем к Рейну, вызвало среди охранявших ближайший мост солдат такой переполох, что командир отдал солдатам приказ перейти на свой берег, а затем уничтожить мост, тем самым предоставив всех, кто находился на вражеском берегу, их судьбе. Но бывшая здесь Агриппина отменила приказ. Она сказала солдатам, что теперь она - их командир и останется им, пока не придет ее муж и не освободит ее от командования. Когда наконец войска вернулись с победой, Агриппина была на посту и приветствовала их. Ее популярность теперь почти что сравнялась с популярностью мужа. Она устроила лазарет для раненых, которых Германик отправлял в лагерь после каждой битвы, и оказывала им наилучшую медицинскую помощь. Обычно раненые солдаты не покидали своих подразделений, где они или выздоравливали, или умирали. Лазарет был устроен на личные средства Агриппины.

Я, кажется, уже упомянул о смерти Юлии. Когда Тиберий стал императором, ее ежедневный рацион на Регии сократился до четырех унций хлеба и одной унции сыра. Из-за сырости в помещении она заболела чахоткой, и такая голодная диета быстро свела ее в могилу. О Постуме так ничего и не было слышно, а пока Ливия не удостоверилась в его гибели, у нее не могло быть спокойно на душе.

ГЛАВА XVII

Тиберий продолжал править, держась во всем средней линии и советуясь с сенатом, прежде чем предпринять любой шаг, имеющий политическое значение. Но сенаторы так долго голосовали по указке, что, похоже, потеряли способность принимать самостоятельные решения, а Тиберий никогда явно не показывал, какое именно решение пришлось бы ему по душе, даже когда для него было очень важно, как они проголосуют. Он стремился удержать пост главы государства, но не желал, чтобы его правление походило на тиранию. Вскоре сенат увидел, что если Тиберий велеречиво выступает в защиту какого-либо предложения, значит, он хочет, чтобы оно было отклонено, а если он столь же велеречиво выступает против какого-нибудь предложения, значит, хочет, чтобы оно было принято; и только в тех редких случаях, когда он говорил коротко, без перлов красноречия, его надо было понимать буквально. Галл и старый остряк по имени Гатерий завели привычку развлекаться, произнося пламенные речи в поддержку Тиберия и доводя смысл его слов чуть не до абсурда, а потом голосуя так, как он на самом деле хотел, чем показывали, что прекрасно понимают его уловки. Этот самый Гатерий в то время, когда сенаторы уговаривали Тиберия принять верховную власть, воскликнул: "О, Тиберий, сколько еще несчастный Рим будет оставаться без властителя?" - рассердив Тиберия, так как тот знал, что Гатерий видит его насквозь. На следующий день Гатерий решил продолжить потеху и, упав перед Тиберием на колени, умолял простить его за то, что он был недостаточно пылок в своих мольбах. Тиберий отпрянул от него с отвращением, но Гатерий схватил его за колени, и Тиберий свалился навзничь, ударившись о мраморный пол затылком. Телохранители Тиберия, состоявшие из германцев, не поняли, что происходит, и кинулись вперед, чтобы зарубить напавшего на их хозяина; Тиберий едва успел их остановить.

Гатерий великолепно пародировал. У него был очень громкий голос, подвижное лицо, изобретательный ум и богатое воображение. Стоило Тиберию употребить в своей речи какое-нибудь архаичное слово или притянутое за уши выражение, как Гатерий подхватывал его и делал ключевым в своем ответе (Август обычно говорил, что колеса красноречия Гатерия нуждаются в цепях, даже когда он едет в гору). Тугодуму Тиберию было трудно тягаться с Гатерием. Галл же превосходно изображал верноподданнический пыл. Тиберий тщательно следил за тем, чтобы не создалось впечатление, будто он претендует на божественные почести, и возражал против того, чтобы ему приписывали сверхъестественные свойства: он даже не разрешил жителям провинций строить храмы в его честь. Поэтому Галл любил, говоря о нем, называть Тиберия, словно случайно, "его священное величество". Когда Гатерий, всегда готовый подхватить шутку, поднимался, чтобы упрекнуть его за столь неподобающее выражение, Галл рассыпался в извинениях, говоря, что у него и в мыслях не было сделать что-либо вопреки приказу его священного... о боже, так легко впасть в ошибку... еще раз тысяча извинений... он хотел сказать, вопреки желаниям его досточтимого друга и собрата-сенатора Тиберия Нерона Цезаря Августа. "Без Августа, дурень, - произносил театральным шепотом Гатерий. - Он отказывался от этого титула тысячу раз. Он пользуется им, только когда пишет письма другим монархам".

Они обнаружили, чем сильнее всего можно уязвить Тиберия. Если он принимал скромный вид, когда сенат благодарил его за какую-нибудь заслугу перед Римом - например, за обещание достроить храмы, которые остались незаконченными после смерти Августа, - шутники всячески восхваляли его порядочность: вот ведь, не поставил же он себе в заслугу труды своей матери, и поздравляли Ливию с таким преданным и покорным сыном. Когда они увидели, что ничто так не раздражает Тиберия, как дифирамбы по адресу Ливии, они стали упражняться в этом на все лады. Гатерий даже предложил, чтобы, подобно тому как греков называют отцовским именем, назвать Тиберия в честь матери Тиберий Ливиад... но, возможно, более правильная для латыни форма будет "Ливигена"; звать его иначе - преступление. Галл нашел другое слабое место Тиберия - тот терпеть не мог, когда упоминали о его пребывании на Родосе. И вот однажды Галл позволил себе такую дерзкую выходку: в тот самый день, когда до Рима дошло известие о смерти Юлии, он принялся превозносить Тиберия за милосердие и в подтверждение привел историю о родосском учителе риторики, который отказал Тиберию, когда тот скромно обратился к нему за разрешением посещать у него занятия, заявив, что сейчас свободных мест нет, и предложил Тиберию наведаться через несколько дней. "Как вы думаете, - продолжал Галл, - что сделал его священное... прошу прощения, мне следовало сказать: что сделал мой досточтимый друг и собрат-сенатор Тиберий Нерон Цезарь, когда после его восшествия на престол этот наглый учителишка приехал в Рим, чтобы засвидетельствовать свое почтение новому божеству? Отрубил его наглую голову и дал вместо мяча своим телохранителям? Ничего подобного. С остроумием, равным его милосердию, он сказал, что у него сейчас нет свободных мест в когорте льстецов, и предложил ему наведаться через несколько лет. Скорее всего, Галл все это придумал, но у сенаторов не было оснований ему не верить, и они так горячо ему аплодировали, что Тиберию пришлось сделать вид, будто слова Галла соответствуют истине.

Наконец Тиберию удалось заткнуть Гатерию рот; однажды он проговорил, как всегда медленно: "Прости меня, Гатерий, если я буду более откровенен, чем это принято между сенаторами, но я должен тебе сказать, что ты - страшный зануда и ни капли не остроумен". Затем он обратился к сенату: "Простите меня, отцы сенаторы, но я всегда говорил и снова скажу, что, раз вы были настолько любезны и предоставили мне абсолютную власть, я не должен стыдиться использовать ее для общего блага. И если я прибегну к ней сейчас, чтобы заставить замолчать шутов, которые своими глупыми выходками оскорбляют не только меня, но и вас, я надеюсь, что заслужу этим ваше одобрение. Вы всегда были со мной добры и терпеливы". Теперь Галлу пришлось вести игру в одиночку.

Хотя Тиберий ненавидел мать еще сильнее, чем прежде, он по-прежнему позволял ей руководить собой. Все назначения на должности - будь то консул или губернатор провинции - делались не им, а Ливией; это были весьма разумные назначения, так как она выбирала людей по заслугам, а не по семейным связям или за то, что они льстили ей или оказывали какое-либо личное одолжение. Я должен сказать ясно и недвусмысленно, если еще не сделал этого, что как бы преступны ни были средства, к которым Ливия прибегала, чтобы властвовать над Римом сперва через Августа, затем через Тиберия, она была исключительно способной и справедливой правительницей и созданная ею система управления разладилась лишь тогда, когда Ливия перестала ее возглавлять.

Я уже упоминал о Сеяне, сыне командующего гвардией. Он унаследовал пост отца и был одним из трех человек, которые пользовались сравнительным доверием Тиберия. Вторым был Фрасилл; он приехал в Рим вместе с Тиберием и по-прежнему имел на него большое влияние. Третьим был сенатор по имени Нерва. Фрасилл никогда не обсуждал с Тиберием вопросы государственной политики и не просил для себя никаких официальных постов, а когда Тиберий давал ему деньги, принимал их небрежно, словно они не представляли для него никакого интереса. У него была большая обсерватория в одной из сводчатых комнат дворца, где в окнах были такие прозрачные стекла, что их просто не замечали. Тиберий проводил у Фрасилла немало времени, тот учил его начаткам астрологии и многим другим тайнам магии, в том числе искусству толкования снов, заимствованному у халдеев. Сеяна и Нерву Тиберий избрал, по-видимому, за противоположность их характеров. Нерва не терял друзей и не приобретал врагов. Единственный его недостаток, если это можно назвать недостатком, заключался в том, что он молчал, когда видел зло, которое нельзя было исправить словами. Он был благородный, великодушный, отважный и вместе с тем мягкий человек, абсолютно правдивый и не способный ни на какой обман, даже если это могло принести ему выгоду. Если бы он, например, оказался на месте Германика, он бы ни за что не подделал письма, хотя от этого зависела бы его собственная безопасность и безопасность империи. Тиберий назначил Нерву надзирателем за городскими акведуками и постоянно держал при себе, чтобы всегда иметь перед глазами, как я полагаю, мерило добродетели. Точно так же Сеян служил ему мерилом порока. В юности Сеян был другом Гая и уехал вместе с ним на Восток; у него хватило ума предвидеть, что Тиберий выйдет из-под опалы, и даже способствовать этому; он убедил Гая, что Тиберий не обманывает его, утверждая, будто не стремится к власти, и посоветовал ходатайствовать за него перед Августом. Сеян тогда же сообщил об этом Тиберию, и Тиберий написал ему письмо, с которым тот не расставался, обещая, что никогда не забудет об его услуге. Сеян был лжец, мало того - лжец-стратег; он искусно распоряжался своими лживыми измышлениями, знал, как привести их в готовность и построить в такой боевой порядок, чтобы они одержали победу при любой схватке с подозрениями и даже в генеральном сражении с истиной - это остроумное сравнение принадлежит Галлу, я тут ни при чем. Тиберий завидовал этому таланту Сеяна, точно так же, как завидовал честности Нервы, - хотя он уже далеко ушел по пути зла, необъяснимые для него самого порывы, толкающие его к добру, подчас заставляли Тиберия приостановиться.

Не кто иной, как Сеян, начал настраивать Тиберия против Германика; он говорил, что человеку, который подделал письмо отца, не важно, при каких обстоятельствах, нельзя доверять, что Германик стремится к власти, но ведет себе осторожно - сперва он завоевал любовь солдат подачками, затем затеял эту ненужную кампанию за Рейном, чтобы удостовериться в их боеспособности и безоговорочном подчинении. Что до Агриппины, говорил Сеян, то она на редкость честолюбива, только посмотри, как она вела себя на мосту - назвалась командиром и приветствовала возвращавшиеся полки, словно она невесть кто! А то, что мост хотели разрушить, она, возможно, просто придумала. Ему известно со слов вольноотпущенника, который рабом был в числе домашней прислуги Германика, что Агриппина почему-то верит, будто Ливия и Тиберий ответственны за смерть ее трех братьев и изгнание сестры, и поклялась отомстить за них. Сеян стал один за другим раскрывать заговоры против Тиберия и держал его в постоянном страхе перед убийцами, в то же самое время уверяя его, что пока он, Сеян, на страже, нет ни малейших причин для тревоги. Он подстрекал Тиберия противоречить Ливии по пустякам, чтобы показать, что она переоценила свои силы. Не кто иной, как Сеян, несколько лет спустя собрал гвардию воедино и навел в ней дисциплину. До тех пор три гвардейских батальона, размещенные в Риме, были расквартированы по подразделениям в разных частях города - в постоялых домах и подобных местах, и их с трудом могли собрать на плац; они были неопрятны в одежде, расхлябаны в движениях. Сеян сказал Тиберию, что, если построить для гвардейцев общий постоянный лагерь за пределами Рима, это их объединит, помешает воздействию слухов, не даст погрузиться в волны политических страстей, бушующих в городе, и крепче привяжет их к своему императору. Тиберий пошел еще дальше: он отозвал остальные шесть гвардейских батальонов, размещенные в других частях Италии, и построил лагерь, вместивший их всех - девять тысяч пехотинцев и две тысячи кавалеристов. Помимо четырех городских батальонов, один из которых он отослал в Лион, и поселений отставных ветеранов, это были единственные солдаты в Италии. Германские телохранители не шли в счет, так как считались рабами. При всем том это были отборные воины, более преданные императору, чем любой свободнорожденный римлянин. Среди них не нашлось бы ни одного человека, который действительно хотел бы вернуться в свою холодную, невежественную, варварскую страну; хотя они без конца распевали хором печальные песни о родине, германцы прекрасно проводили время и здесь.

Что касается уголовных досье, к которым Тиберию из-за страха перед покушениями на его жизнь так горячо хотелось получить доступ, то Ливия по-прежнему делала вид, будто ключ шифра утерян. Тиберий по совету Сеяна сказал ей, что, поскольку от них никому нет никакого прока, он их сожжет. Ливия ответила, что он может поступать, как хочет, но все же разумнее их не трогать - вдруг ключ найдется. Возможно, она сама его вспомнит.

"Прекрасно, матушка, - сказал Тиберий, - а пока ты не вспомнишь, я возьму эти бумаги на сохранение и попробую вечерами сам их расшифровать". И вот Тиберий взял досье к себе в комнату и запер в шкаф. Он очень старался найти ключ к шифру, но это оказалось ему не по силам. В простом шифре писалось латинское "Е" вместо греческой "альфы", латинское "F" - вместо греческой "беты", "G" - вместо "гаммы", "Н" - вместо "дельты" и так далее. Ключ сложного шифра разгадать было почти невозможно. Для него были использованы первые сто строк первой книги "Илиады", которые надо было читать одновременно с написанием текста; при этом каждая буква заменялась цифрой, равной числу букв алфавита между нею и соответствующей ей буквой у Гомера. Так, первая буква первого слова первой строки первой книги "Илиады" - "мю". Предположим, первая буква первого слова в некоем досье - "ипсилон". В греческом алфавите между "мю" и "ипсилоном" находится семь букв, поэтому вместо "ипсилона" будет написана цифра "7". При этом алфавит представляется в виде круга, где "омега" - последняя буква - следует за "альфой", первой, так что расстояние между "ипсилоном" и "альфой" будет "4", а между "альфой" и "ипсилоном" - "18". Эта система была придумана Августом, и, должно быть, требовалось немало времени, чтобы при ее помощи писать и расшифровывать, но я думаю, Август и Ливия постепенно набили руку и помнили, не считая, расстояние между любыми двумя буквами алфавита, что экономило не один час. Как я об этом узнал? Много-много лет спустя, когда эти досье перешли в мое владение, я сам нашел ключ. Мне случайно попался на глаза среди прочих свиток первой книги "Илиады". Было ясно, что изучались здесь только первые сто строк, потому что в начале пергамент был замусолен и покрыт пятнами, а в конце совершенно чист. Когда я присмотрелся внимательнее, я увидел крошечные цифры - "6", "23", "21", - еле заметно нацарапанные под буквами первой строки, и сразу догадался, что здесь и есть ключ к шифру. Меня удивило, что Тиберий не обратил внимания на эту путеводную нить.

Кстати, об алфавите. Я в то время как раз раздумывал о том, как самым простым образом сделать латынь по-настоящему фонетическим языком. Я считал, что в латинском алфавите не хватает трех букв. А именно: буквы для обозначения согласного "U", которая отличала бы этот звук от гласного "U"; буквы, соответствующей греческому "ипсилону" (гласный звук, средний между латинскими "I" и "U"), которой бы можно было пользоваться в латинизированных греческих словах, и буквы, обозначающей двойной согласный звук, который мы передаем на письме при помощи сочетания "BS", но произносим, как греческое "пси". Важно, писал я, чтобы жители провинций, изучающие латинский язык, учили его правильно; если буквы не будут соответствовать звукам, как им избежать ошибок в произношении? Поэтому я предложил для передачи согласного "U" использовать перевернутое "F" (которое используется с этой целью в этрусском языке), то есть писать LAJINIA вместо LAUINIA; половинку "Н" - для обозначения греческого "ипсилона", то есть B-IBLIOTHECA вместо BIBLIOTHECA, и перевернутое "С" - для обозначения "BS", то есть A3QUE вместо ABSQUE. Последняя буква не была так уж важна, но первые две, на мой взгляд, были весьма существенны. Я предложил взять половинку "Н" и перевернутые "F" и "С" потому, что это облегчило бы дело для всех тех, кто пользуется штампованными буквами из металла или глины - им не пришлось бы заказывать новые литеры. Я обнародовал свою книжицу, и человека два сказали, что в моих предложениях есть свой смысл, но, естественно, все это ни к чему не привело. Мать заявила, что может назвать три вещи, которые не осуществятся ни за что на свете: никогда через залив между Байями и Путеолами не протянется улица с лавками, никогда я не покорю остров британцев, и никогда ни одна из моих нелепых букв не появится в публичных надписях в Риме. Я не забыл ее слов, так как они имели свое продолжение.

Я сильнее обычного раздражал мать в эти дни потому, что наш дом все никак не могли достроить, а мебель, которую я купил, была хуже старой, и потому, что состояние матери сильно уменьшилось, ведь ей пришлось взять на себя часть расходов - даже отдай я все, что имел, моих денег все равно не хватило бы. В течение двух лет мы жили в императорском дворце (наши покои оставляли желать лучшего), и мать так часто срывала на мне дурное настроение, что под конец я не выдержал и уехал из Рима в свое поместье под Капуей; я приезжал в город лишь тогда, когда этого требовали мои обязанности жреца, что бывало не часто. Вы спросите меня про Ургуланиллу. Она никогда не появлялась в Капуе, да и в Риме мы почти не общались друг с другом. Она едва здоровалась со мной, когда мы встречались, и не обращала на меня никакого внимания, разве что при гостях, чтобы соблюсти приличия; спали мы порознь. Она, по-видимому, любила нашего сына Друзилла, но это ни в чем практически не выражалось: его растила моя мать, которая вела все хозяйство и никогда не прибегала к помощи Ургуланиллы. Мать относилась к Друзиллу как к собственному сыну, казалось, она постепенно забыла, кто на самом деле его родители. Я так и не смог заставить себя полюбить Друзилла; это был угрюмый, вялый, грубый ребенок, а мать так часто ругала меня при нем, что он стал относиться ко мне без всякого уважения.

Я не знаю, как Ургуланилла проводила свои дни, но не похоже было, что ей скучно, ела она с превеликим аппетитом и. насколько мне известно, не имела тайных любовных связей. У этого странного существа все же была одна страсть - Нумантина, миниатюрное белокурое воздушное создание, жена моего шурина Сильвана, которая когда-то сказала или сделала что-то (я ничего об этом не знаю), что проняло мою толстокожую жену и коснулось того, что служило ей сердцем. В будуаре Ургуланиллы висел портрет Нумантины в натуральную величину, и если у нее не было возможности любоваться самой Нумантиной, она, по-моему, сидела часами перед портретом, любуясь ее изображением. Когда я переехал в Капую, Ургуланилла осталась в Риме с моей матерью и Друзиллом.

Единственным недостатком Капуи для меня было отсутствие хорошей библиотеки. Правда, для книги, над которой я начал работать - "История Этрурии", - библиотека была не нужна. Я к этому времени сделал уже неплохие успехи в этрусском языке, и Арунт, у которого я каждый день проводил по нескольку часов, очень мне помог, разрешив пользоваться архивами своего полуразрушенного храма. Он рассказал мне, что он родился в тот самый день, когда на небе появилась комета, предвещавшая начало десятого - и последнего - цикла развития этрусской расы. Цикл для этрусков - это период, исчисляемый самой долгой жизнью, другими словами, цикл не кончается до смерти последнего человека, который был жив во время празднества по поводу окончания предыдущего цикла. Обычно цикл равняется ста годам с небольшим. Так вот, сейчас шел последний цикл, и когда он кончится, этрусский перестанет существовать как живой язык. Предсказание это, можно сказать, уже осуществилось, так как у Арунта не было преемника, а крестьяне-этруски даже дома говорили по-латински. Поэтому Арунт с радостью помогал мне писать "Историю этрусков", ведь я, как он сказал, воздвигал мавзолей традициям некогда великой нации. Я начал эту работу на второй год царствования Тиберия и закончил двадцать один год спустя. Я считаю ее своей лучшей работой, во всяком случае, трудился я над ней более чем усердно. Насколько мне известно, об этрусках не написано больше ни одной книги, а они были, поверьте мне, весьма интересным народом, так что, я думаю, будущие историки скажут мне спасибо.

Я взял с собой Каллона и Палланта и вел спокойную, размеренную жизнь. Меня занимало хозяйство на примыкавшей к вилле ферме, и я с удовольствием принимал у себя друзей, время от времени приезжавших ко мне отдохнуть. Со мной жила женщина, по имени Акте, профессиональная проститутка, честная и порядочная женщина. У нас не было ни одной размолвки за все пятнадцать лет, что мы прожили вместе. Мы заключили чисто деловой союз. Акте сознательно выбрала проституцию своей профессией, я хорошо ей платил, и она не позволяла себе никаких глупостей. В известном смысле мы даже питали нежность друг к другу. Наконец Акте сказала, что скопила достаточно денег и хочет оставить свою работу. Она выйдет за приличного человека, старого солдата, который был у нее на примете, поселится в одной из провинций и народит детей, пока еще не поздно. Ей всегда хотелось иметь полный дом детей. Поэтому я поцеловал ее на прощание и дал ей в приданое достаточно денег, чтобы она не испытывала никаких затруднений. Однако прежде чем уехать, Акте нашла себе преемницу, за которую могла поручиться, что та будет относиться ко мне хорошо. Она привела ко мне Кальпурнию, настолько на нее похожую, что, наверное, та была ее дочерью. Акте однажды упомянула, что у нее есть дочь, которую ей пришлось отдать на попечение чужих людей, потому что нельзя быть проституткой и матерью одновременно. Так вот, Акте вышла замуж за бывшего гвардейца, который прекрасно с ней обращался, и родила ему пятерых детей. Я до сих пор слежу за их семьей. Я упомянул об этом только потому, что мои читатели могли задать себе вопрос, какова была моя личная жизнь, если я жил врозь с Ургуланиллой. По-моему, для нормального человека долго обходиться без женщины неестественно, и поскольку Ургуланилла никак не годилась для роли жены, меня, я думаю, нельзя винить за то, что я жил с Акте. Между мной и Акте было своего рода соглашение, что пока мы вместе, ни один из нас не будет иметь дело ни с кем другим. Вызвано оно было не сентиментальными чувствами, а медицинской предосторожностью: в Риме было много венерических болезней - между прочим, еще одно роковое наследство Пунических войн.

Хочу, кстати, заявить, что я никогда, ни в один период жизни, не занимался гомосексуализмом. И не из выдвинутых Августом соображений, будто это мешает иметь детей, столь необходимых государству. Просто мне всегда было стыдно и противно смотреть, как взрослый мужчина, возможно судья и отец семейства, нежно сюсюкает с пухленьким размалеванным мальчиком в браслетах на руках и ногах или какой-нибудь убеленный сединами сенатор изображает Венеру перед высоченным Адонисом из гвардейцев-кавалеристов, который терпит старого дурака только потому, что у того есть деньги.

Когда я был вынужден бывать в Риме, я оставался там как можно меньше времени. Мне было не по себе в атмосфере Палатинского холма; вполне возможно, я чувствовал все растущий разлад между Тиберием и Ливией. Тиберий начал строить для себя огромный дворец на северо-западном склоне и еще до того, как закончили верхний этаж, переселился в нижние апартаменты, оставив дворец Августа в единоличное владение матери. Словно желая показать, что новый дворец Тиберия, хоть и в три раза больше старого, никогда не будет иметь такого же веса в глазах римлян, Ливия поместила в парадном зале великолепную статую Августа и хотела было - как верховная жрица его культа - пригласить всех сенаторов с женами на ритуальный пир. Но Тиберий сказал ей, что ему надо испросить согласие сената, это дело государственное, а не просто светское развлечение. Он так направил дебаты, что сенат постановил проводить празднество одновременно в двух местах: сенаторы во главе с Тиберием пировали в парадном зале, а их жены во главе с Ливией - в соседней большой комнате. Ливия проглотила обиду, сделав вид, что вовсе не обижается и все устроено разумно, согласно с тем, чего пожелал бы и сам Август, но приказала дворцовому повару сперва подавать кушанья женщинам, поэтому им достались лучшие куски и лучшие вина. Кроме того, она забрала для своего стола самые ценные золотые блюда и кубки. Так что Ливии удалось на этом пиру взять верх, и сенаторские жены хорошо позабавились за счет Тиберия и своих мужей.

Была и еще одна причина, по которой мне бывало не по себе, когда я приезжал в Рим, - я постоянно встречался с Сеяном. Мне было крайне неприятно общаться с ним, хотя он всегда бывал подчеркнуто любезен и ни разу не причинил мне явного зла. Меня удивляло, как человек с его лицом и манерами, низкорожденный, не прославленный воинской доблестью и даже не особенно богатый, мог добиться такого огромного успеха в Риме - он был сейчас второй по значению персоной после Тиберия - и такой популярности в гвардии. Его лицо - хитрое, жестокое, с неправильными чертами, на котором, правда, была написана своего рода животная храбрость и твердость характера, - не вызывало никакого доверия. Что удивляло меня еще больше: по слухам, несколько высокорожденных римлянок оспаривали друг у друга его любовь. Сеян плохо ладил с Кастором, что было вполне естественно, так как поговаривали, будто Сеян и Ливилла нашли между собой общий язык. Но Тиберий, по-видимому, полностью ему доверял.

Я уже упоминал о Брисеиде, старой вольноотпущеннице моей матери. Когда я сообщил ей, что уезжаю из Рима и поселяюсь в Капуе, она сказала, что будет сильно по мне скучать, но поступаю я разумно.

- Мне приснился про тебя странный сон, господин Клавдий, прошу прощения за дерзость. Ты был маленьким хромым мальчиком; в ваш дом залезли грабители и убили твоего отца, его родных и друзей, но маленький хромоножка вылез через окно в кладовой и заковылял в ближний лес. Он залез на дерево и стал ждать. Грабители вышли из дома и, усевшись под деревом, где он прятался, начали делить добычу. Вскоре они принялись ссориться из-за того, кому что достанется, один из них был убит, затем еще двое; оставшиеся стали пить вино, словно они снова друзья, но вино было отравлено одним из убитых грабителей, так что все они умерли в страшных мучениях. Хромоножка слез с дерева и собрал все сокровища; он нашел среди них много золота и драгоценных камней, украденных в других домах, но он все забрал себе и стал очень богат. Я улыбнулся:

- Странный сон, Брисеида. Но мальчик остался хромым, и все это богатство не могло вернуть к жизни его отца и родных.

- Нет, голубок, но, возможно, он женился, и у него появилась своя семья. Так что выбери себе хорошее дерево, господин Клавдий, и не слезай с него, пока последний грабитель не умрет. Вот о чем мой сон.

- Я не слезу вниз даже тогда, когда ни одного из них не останется в живых, если мне это удастся, Брисеида. Мне не по вкусу ворованные вещи.

- Ты всегда можешь вернуть их владельцам, господин Клавдий.

В свете того, что случилось в дальнейшем, все это звучит весьма знаменательно, впрочем, я не очень верю снам. Афинодору однажды приснилось, что в лесу возле Рима в норе барсука лежит сокровище. Он нашел это место, хотя никогда раньше там не был, и в склоне холма действительно был ход, ведущий в нору. Афинодор нанял двух местных жителей, чтобы они разрыли землю и добрались до норы, но что, вы думаете, они нашли там? Сгнивший от времени кошелек, где лежало шесть позеленевших медных монеток - недостаточно даже, чтобы заплатить крестьянам за работу. А одному из моих арендаторов, хозяину лавки, однажды приснилось, будто над его головой кружится стая орлов, а затем один садится ему на плечо. Лавочник счел это предзнаменованием того, что он когда-нибудь станет императором, но случилось совсем другое - на следующий день к нему явился наряд гвардейцев (у них были орлы на щитах) и арестовал его за какое-то преступление, подлежащее рассмотрению военного суда.

ГЛАВА XVIII

16 г. н.э.

Однажды в летний полдень я сидел на каменной скамье позади конюшни у себя на вилле, обдумывая какую-то проблему этрусской истории и кидая кости - правая рука против левой - на грубом деревянном столе. Ко мне подошел какой-то человек в отрепьях и спросил, не я ли Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик, сын Германика и племянник императора Тиберия; его направили сюда из Рима, сказал он.

- Мне поручили тебе кое-что передать. Я не знаю, насколько это важно, но я - старый солдат, служил еще у твоего отца, брожу с места на место, ищу работу, и, знаешь, как это бывает, я рад, когда у меня есть предлог пойти куда-то, а не просто куда глаза глядят.

- Кто дал тебе это поручение?

- Человек, которого я встретил в лесу возле мыса Коза. Странный малый. Одет он был, как раб, а говорил, как император. Высокий, крепко скроенный, молодой, но полумертвый от истощения.

- Как он себя назвал?

- Никак. Он сказал, когда я все тебе передам, ты и сам догадаешься, кто он, и очень удивишься, получив от него весть. Он заставил меня два раза повторить его слова - хотел убедиться, что я все правильно запомнил. Он велел сказать тебе, что он по-прежнему удит рыбу, но на одной рыбе долго не проживешь, и что ты должен передать это его шурину, и что если ему и посылали молоко, он его не получил, и что он хочет почитать книжечку, хотя бы в семь страниц. И чтобы ты ничего не делал, пока он снова не пришлет тебе весточку. Есть ли в этом смысл или этот парень не в своем уме?

Я не мог поверить своим ушам. Постум! Но ведь Постум мертв.

- У него выступающий подбородок, голубые глаза, и когда он задает вопрос, он склоняет голову набок, да?

- Точно так.

Я налил ему вина; руки у меня так тряслись, что половина пролилась. Затем, сделав знак подождать, вернулся в дом. Я нашел две простые, но крепкие тоги, нижнее белье, сандалии, две бритвы и мыло, потом взял первую попавшуюся под руку книгу - то оказался экземпляр последних речей Тиберия, обращенных к сенату, - и на седьмой странице написал молоком: "Какая радость! Я сразу же сообщу Г. Будь осторожен. Пришли за всем, что тебе нужно. Где я могу тебя увидеть? Приветствую тебя от всего сердца. Посылаю двадцать золотых - все, что у меня сейчас есть, но тот, кто спешит подарить, дары дарует двойные".

Когда бумага просохла, я дал солдату узел, куда завернул одежду, книгу и кошелек.

- Возьми эти тридцать золотых, - сказал я, - десять - тебе, двадцать - для человека в лесу. Принеси от него ответ, и ты получишь еще десять золотых. Но держи язык за зубами и возвращайся как можно быстрее.

- Не сомневайся, - сказал он. - Я тебя не подведу. Но что может помешать мне уйти совсем с этим узлом и всеми деньгами?

- Если бы ты был мошенником, ты не задал бы этот вопрос. Так что давай выпьем с тобой еще, и отправляйся.

Короче говоря, солдат ушел с деньгами и узлом и через несколько дней принес мне устный ответ от Постума: он благодарил меня за деньги и одежду, говорил, что не надо искать его, - где он, знает мать Крокодила, а зовут его теперь Пантер, и что он с нетерпением ждет, когда я передам ему ответ шурина. Я заплатил старому солдату десять золотых, которые обещал, и еще десять - за верность. Я понял, что Постум хотел сказать словами "мать Крокодила". Крокодил был старый вольноотпущенник Агриппы, которого мы звали так за его вялость, жадность и огромный рот. Его мать жила в Перузии, держала там гостиницу. Я хорошо знал это место. Я тут же написал Германику письмо, где сообщил ему свою новость: я отправил его с Паллантом в Рим и велел с ближайшей почтой переслать в Германию. В письме я сказал лишь, что Постум жив и прячется - я не сказал где, - и умолял Германика сразу же ответить мне, как только он получит письмо. Я ждал и ждал, но ответ не пришел. Я написал снова, подробнее, - по-прежнему никакого ответа. Я передал матери Крокодила, что Постуму от шурина пока ничего нет.

Больше я от Постума не получал никаких вестей. Он не хотел подвергать меня дальнейшей опасности, а имея деньги и возможность передвигаться с места на место без риска, что его арестуют, как беглого раба, он мог обойтись и без моей помощи. Кто-то в гостинице узнал его, и ему пришлось уехать оттуда, чтобы не искушать судьбу. Вскоре слух о том, что Постум жив, распространился по всей Италии. В Риме только об этом и говорили. Человек десять, не меньше, в том числе три сенатора, приехали ко мне из Рима, чтобы конфиденциально спросить, действительно ли это так. Я сказал, что сам я Постума не видел, но разговаривал с тем, кто с ним встречался, и у меня не осталось сомнений в том, о ком у нас шла речь. Я, в свою очередь, спросил их, что они намерены делать, если Постум придет в Рим и получит поддержку римских граждан. Но прямота моего вопроса смутила и испугала их, и ответа я не дождался.

Сообщали, что Постум побывал в нескольких небольших городках в окрестностях Рима, но, по-видимому, он остерегался появляться там до наступления темноты и всегда покидал их, переодетый, до рассвета. Его ни разу не видели в публичном месте, он ночевал в какой-нибудь гостинице и оставлял записку с благодарностью за приют, подписанную его настоящим именем. Наконец однажды Постум высадился с небольшого каботажного судна в Остии. В порту за несколько часов уже было известно об его прибытии, и когда он ступил на берег, его ждала торжественная встреча. Постум избрал Остию, потому что летом там стоял римский флот, которым в свое время командовал его отец Агриппа. На мачте его суденышка развевался зеленый вымпел - Август дал Агриппе (и его сыновьям после его смерти) право поднимать на море этот вымпел в честь победы Агриппы при Акции. Память Агриппы чтили в Остии чуть ли не больше, чем память Августа.

Жизнь Постума была в опасности, поскольку изгнания ему никто не отменял, и открытое появление в Италии ставило его вне закона. Теперь он коротко поблагодарил толпу за радушный прием. Он сказал, что если судьба будет милостива к нему и он снова завоюет уважение римского сената и народа, уважение, которого он лишился из-за лживых обвинений, выдвинутых против него врагами, - его дед, божественный Август, слишком поздно понял, насколько они лживы, - он сторицей воздаст гражданам Остии за их верность. До Ливии и Тиберия каким-то образом дошли слухи обо всем этом, и они послали в Остию роту гвардейцев с приказом арестовать Постума. Но у солдат не было никаких шансов справиться с толпой моряков. Ротный благоразумно даже и не пытался исполнить распоряжение; он велел двум своим людям переодеться моряками и не сыскать с Постума глаз. Но к тому времени, как они переоделись, Постум исчез, и они не смогли напасть на его след.

На следующий день в Риме было полно моряков; они пикетировали главные улицы и, когда встречали всадника, сенатора или какое-нибудь официальное лицо, спрашивали у них пароль. Пароль был "Нептун", и, если те его не знали, их заставляли под угрозой побоев три раза его повторить. Побоев никто не хотел, и вскоре всеобщие симпатии стали склоняться на сторону Постума. Если бы Германик произнес хоть одно поощрительное слово, весь город, включая гвардию и городские батальоны, тут же поднялся бы против Тиберия и Ливии. Но без одобрения Германика помощь Постуму означала бы гражданскую войну. А мало кто верил, что у Постума будут шансы победить, если ему придется сражаться с Германиком.

Положение было критическим, и тут тот самый Крисп, который за два года до этого возбудил недовольство Тиберия (но был прощен), убив на острове Клемента, вызвался искупить свою вину, захватив на этот раз Постума. Тиберий предоставил ему свободу действий. Крисп каким-то образом обнаружил, где находится штаб-квартира Постума, и, отправившись к нему с большой суммой денег якобы для того, чтобы Постум мог заплатить морякам, потерявшим два дня на пикетирование улиц, пообещал переманить на его сторону германских телохранителей, как только Постум подаст сигнал. Он уже хорошо "подмазал" их, сказал Крисп. Постум ему поверил. Они договорились о встрече в два часа после полуночи на углу определенной улицы, куда должны были сойтись также и моряки. Все вместе они пойдут ко дворцу Тиберия. Крисп прикажет телохранителям пропустить Постума. Тиберия, Кастора и Ливию арестуют, а Сеян, сказал Крисп, хотя и не участвует активно в заговоре, берется склонить гвардию к поддержке новой власти, как только будет нанесен первый успешный удар, - при условии, что он сохранит свой пост.

Моряки точно пришли к месту встречи, но Постум не появился. Улицы в это время были пустынны, и когда объединенные отряды германских телохранителей и отборных гвардейцев Сеяна внезапно напали на моряков - в большинстве своем пьяных и не построившихся в боевой порядок, - пароль "Нептун" потерял свою силу. Многие моряки были убиты на месте, еще больше - в то время, как они бежали с поля боя; говорят, спаслись лишь те, кто ни разу не остановился, пока не добрался до Остии. Крисп и двое солдат подстерегли Постума в узком переулке между его штаб-квартирой и местом встречи, оглушили, стукнув мешком с песком по голове, засунули в рот кляп, связали, положили на закрытые носилки и отнесли во дворец. На следующий день Тиберий сделал заявление сенату. Некий раб Постума Агриппы по имени Клемент, сказал он, вызвал в Риме напрасную тревогу, выдав себя за своего бывшего, ныне покойного, хозяина. Этот дерзкий субъект сбежал от всадника, купившего его при продаже имущества Постума, и прятался в лесу на побережье Тоскании, пока не отрастил бороду, скрывшую его срезанный подбородок - основное различие между ним и Постумом. Некоторые буяны моряки сделали вид, что поверили ему, но это был лишь предлог, чтобы отправиться в Рим и устроить там беспорядки. Сегодня они собрались перед рассветом на окраинах Рима, чтобы идти под предводительством Клемента в центр города, грабить там лавки и частные дома. Встретив сопротивление городской стражи, моряки разбежались, бросив своего вожака; тот уже казнен, так что сенаторам не о чем больше беспокоиться.

Позднее я слышал, что Тиберий сделал вид, будто не узнает Постума, когда того привели во дворец, и с усмешкой спросил его:

- Как это тебе повезло стать цезарем?

На что Постум отвечал:

- Так же, как и тебе, и в тот же самый день. Ты забыл?

Тиберий велел рабу ударить Постума по губам за дерзость, а затем его вздернули на дыбу и велели назвать своих сообщников. Но он лишь рассказывал скандальные истории из личной жизни Тиберия, настолько отвратительные и с такой массой подробностей, что Тиберий вышел из себя и своими огромными костлявыми кулаками превратил его лицо в лепешку. Солдаты закончили кровавую работу в подвалах дворца, обезглавив Постума и разрубив его тело на куски.

Что может быть печальнее, чем оплакивать убитого друга, причем убитого в конце долгого и незаслуженного изгнания, а затем, с радостью и изумлением услышав, что ему каким-то неведомым образом удалось перехитрить своих палачей, оплакивать его во второй раз - теперь уже без надежды на ошибку, так и не повидавшись с ним, предательски схваченным, подвергнутым пыткам и столь же позорно умерщвленным. Меня утешала лишь мысль, что, как только Германик обо всем этом услышит - а я сразу же ему напишу, - он прервет кампанию в Германии и, сняв с Рейна часть войск, пойдет маршем на Рим, чтобы отомстить Ливии и Тиберию за смерть Постума. Я написал, но не получил ответа; я снова написал, ответа по-прежнему не было. Но вскоре от Германика пришло длинное нежное письмо, где между прочим он с удивлением спрашивал, как Клементу удалось с таким успехом сыграть роль Постума - он просто не может себе это представить. Мне стало ясно, что ни то, ни другое из этих писем до него не дошло; в единственном, которое он получил, отосланном вместе со вторым из них, я писал о деталях одного дела, которым Германик просил меня заняться, и теперь он благодарил меня за сведения - это было именно то, что ему нужно. Меня охватил ужас: я понял, что Ливия или Тиберий перехватили остальные письма.

У меня всегда был слабый желудок, а страх перед ядом в каждом кушаний не делал его крепче. Я снова стал заикаться, и у меня начались приступы афазии - внезапной потери речи, что ставило меня в смешное положение: если приступ начинался в то время, как я говорил, я не мог закончить фразы. Самым неприятным в этом было то, что это мешало мне как следует исполнять обязанности жреца Августа, а до сих пор я ни у кого не вызывал нареканий. По заведенному с давних пор обычаю, если при жертвоприношении или другой службе в обряде допускается ошибка, все начинают с самого начала. А теперь часто случалось, что во время богослужения я сбивался, читая молитву, и, сам того не замечая, повторял несколько фраз два-три раза или брал в руки каменный нож для жертвоприношения, не посыпав голову жертвы ритуальной мукой и солью, - а это значило, что все надо было проделать заново. Было утомительно вновь и вновь возвращаться к началу церемонии, прежде чем доберешься без ошибки до конца, и верующие начинали беспокоиться. Наконец я написал Тиберию, бывшему великим понтификом, и попросил освободить меня на год от моих религиозных обязанностей по причине плохого здоровья. Он удовлетворил просьбу без всяких комментариев.

ГЛАВА XIX

16 г. н.э.

Третий год войны против германцев принес Германику еще больший успех, чем первые два. Он разработал новый план кампании, который позволял ему захватить противника врасплох и избавлял солдат от опасных и изнурительных переходов. Заключался он в следующем: построить на Рейне флот чуть не в тысячу транспортных судов, погрузить на них большую часть солдат и поплыть сначала по реке, затем через канал, который некогда прорыл наш отец, по голландским озерам и по морю до устья Эмса. Здесь Германик предполагал поставить суда на якорь у ближайшей отмели - все, за исключением нескольких, которые должны были служить в качестве наводного моста. Он собирался атаковать племена, жившие за Везером, речкой, текущей параллельно Эмсу, в пятидесяти милях за ним, на которой кое-где были броды. План этот осуществился до мельчайших подробностей.

Когда авангард достиг Везера, римляне обнаружили, что на противоположном берегу их поджидает Германн и несколько союзных вождей. Германн крикнул: "Кто вами командует - Германик?". Когда ему ответили "да", он спросил, не передадут ли Германику от него несколько слов, а именно: "Германн от всей души приветствует Германика и просит разрешения поговорить со своим братом". Речь шла о брате Германна, которого звали по-германски Голдкопф или наподобие этого; во всяком случае, имя его звучало так варварски, что его невозможно было передать латинскими буквами, - вроде того, как "Германна" мы превратили в "Арминия", а "Зигмира" - в "Сегимера", - поэтому его перевели на латынь, и Голдкопф стал зваться Флавием, что тоже значит "золотоголовый". Флавий много лет служил в римской армии и, еще находясь в Лионе во время разгрома Вара, заявил, что по-прежнему верен Риму, и отрекся от своего брата-предателя, оборвав с ним все семейные связи. На следующий год он храбро сражался в войсках Тиберия и Германика и потерял во время этой кампании глаз.

Германик спросил Флавия, хочет ли он побеседовать с братом. Флавий ответил, что особого желания он не имеет, но вдруг тот заявит о капитуляции. И вот братья принялись перекрикиваться через реку. Германн начал разговор по-германски, но Флавий сказал, что если он не станет говорить по-латыни, разговора не будет совсем. Германн не хотел говорить по-латыни, боясь, как бы другие вожди, не знавшие этого языка, не обвинили его в предательстве, а Флавий опасался того же со стороны римлян, не понимавших по-германски. Вместе с тем Германн хотел произвести впечатление на римлян, а Флавий - на германцев. Германн старался придерживаться родного, а Флавий - латинского языка, но по мере того, как они входили в раж, из обоих этих языков получилась такая чудовищная мешанина, что слушать братьев, писал мне Германик, было все равно что смотреть комедию. Цитирую по полученному от него письму.

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19


© 2007
Полное или частичном использовании материалов
запрещено.